– Ох, убью я всех во злости сейчас!
Кровь между тем хлестала из ее ушей, и какие-то земные таракашки-букашки тут же впились ей в раны и стали есть ее, хрумкая челюстями, а ноги пинали и пинали ее.
И Потекокова тогда извернулась и пустила в ход самое страшное оружье свое. Она вцепилась в человеческую икру, легко вырвала алюминиевыми зубами дряхлый кус мяса, в злости зажевала его, отхаркивая жилы.
При этом страшно заклинала:
– Искалечу всех я, вот!
С ревом она вырвала еще один кус, оголив икру до самой кости. Запах крови и вид белой кости, полной холестерина, вспьянил ей ноздри и разум.
Она, снова взвизгнув и рвя на розовой географической голове кожу, бросилась на кость, прокусила ее и с куском ноги в зубах вскочила на таратайку, взмахнула обрубком руки и помчалась со скоростью один километр в час прочь направо.
– А вот тебе на! – зарыдала баба лимонных трусов и обрушила на Потекокову такой силы удар, что Потекокова полетела со своей таратайки под косогор, а тараканы и жуки в ушах ее заверещали, отлипли от крови ее людской и, переваливаясь с боку на бок, пустились прочь – может быть в туалет освежиться.
А Трополовская (это была она, кто забыл) топча вострой кровавой костью своей женское тело Потекоковой, даже закружилась волчком, приподняв другую ногу, вследствие чего в огромном пузе Потекоковой тут же образовалась дыра.
В нее тут же плюнул ворон, летевший мимо, – плюнул да обернулся брезгливо почему-то.
– Вот тебе плата за зловещее деянье твое! – мстительно сказала Трополовская. Она завалила Потекокову вместе с таратайкой в мусорный контейнер, крикнув при этом вот что:
– Пусть съест тебя здесь помоечный червь и начальник его – старик Мосин! Явись, старик Мосин, осин, осин!
Старик Мосин не заставил себя ждать, – шельмец вышел из-за контейнера тут же.
На правом его плече извивался белый червь, на левом – черный. Поцеловался с черным червем старик Мосин и заплакал. Поцеловался с белым – засмеялся безумно и стал клацкать тремя зубами, и вертеть веревкой над головой своей. А к веревке тяжелая его челюсть была привязана.
Подошел он, хладнокровный, к Потекоковой, стал ее есть, начав с живота. Наткнулся на плевок ворона и закричал с волнением:
– Что ж ты, ворон-птица, хромированными да неходячими часиками плюнул, а? Как время мне знать по ним?
Тут Потекокова стала бороться за жизнь свою посредством воли и сильной в себе личности. Как мы знаем, она была замотивирована на успех в молодой дружной команде профессионалов.
– Зачем ты меня ешь-то, гадючка ты этакий, экий, кий, ий!
– Ну и ладно... – хитро ушел от ответа Мосин; он стал давиться толстой кишкой, которую уже прокусил во внутренностях Потекоковой.
Разодрав ее, он вцепился в ломоть сыра «Российского».
– Всего-то чуток, дорогая...
Потекокова однако силой торса отшвырнула Мосина и покатилась прочь с ногой Трополовской во рте.
– И куда несешь ты мене? – скрипела старая нога. – Съешь ты мене да и все. А мене ведь еще походить охота. Как, бывало, пойдем с Трополовской по мясо или по пельмени «Останкинские Традиционные»...
– Плевать мне на Прополовскую твою! – ответила Потекокова.
Несытый старик Мосин, дивясь побегу Потекоковой, лишь развел руками, присел и призадумался о жизни своей.
Хорошо раньше старик Мосин жил, ох хорошо!
Вот живет он в новой квартире в Ебуново-Горюново, дни свои коротает, об октябре шумном скучает. Вечерами революционну песню поет, а днем весело костылем постукивает на лестнице, медальками побрякивает – торопится Мосин во двор, в домино сразиться с другими стариками.
А по воскресным уикэндам призывает он номенклатурного сына в кожаном плаще к себе в комнату-музей и рассказывает:
– Вон шинелишка моя, а вот кальсоны мои, понимаешь, от времени пожелтелые. В роковом-пороховом как пальнул однажды враг на рассвете... Ну, мы все в кальсонах и повыскакивали на врага-то посмотреть да поразмышлять о его негуманном поступке... Вот они, те кальсоны...
А сын жену свою светлолицую да дебелую, да с глазами навыкате тихо за руку берет, гладит, и вместе они поют тихими голосами песню «Русское поле».
– Эх и крепкая песня, словно стакан водки, – одобрительно говорит Мосин после долгого молчания и смахивает слезу. – Сильно ж ты в душу мою сложную заглянул, сын...
И тут же внуки обступают Мосина и про Чебурашку пищат, про Бонифация, про Леопольда и про другую всякую дребедень-день-день, – и в ладоши хлопают.
– Одно мы дело делаем, отец, – говорит номенклатурный сын, упругой ножкой оземь бьет и румяной щечкой подрыгивает, и в кожаный плащ запахивается, и тысячу коррупционных рублей в карман кладет для подкупа властных структур.
А старик на кисет указывает и продолжает рассказ:
– А вот кисет тот, который мне тысяча девушек в тылу вышивала...
Номенклатурный сын песню «Давай закурим» поет, белолицую дебелицу поглаживает, и друг к дружке они головами кудрявыми прислоняются, и по комнате ходят да бродят, словно два голубка; в окна с двенадцатого этажа поглядывают, семечки пощелкивают, в унитаз и в раковину поплевывают и похаркивают...
Ну и глазами моргають.
А старик Мосин время от времени на Казанский вокзал бегает: кипяточку попросить. И с утра потому он кружками жестяными бренчит-трындит, чайничком тарахтит, сахар от махорочки отряхивает да ворон-птице весело подмигивает.