Но Чанская быстренько закопала язык, сунула Топоркову золотую медальку в тайно протянутую руку, а также морковку, – и Топорков хитро подмигнул Чанской:
– Проходите, Марья...
И он два раза коснулся мокрыми пальцами ее лба: крест-накрест. Он повернулся к ней в профиль и в беспощадно-вероломном прищуре его глаз Чанская отчетливо различила еще одного крупного международного гардеробщика Капитоныча.
Топорков же, между тем, громыхая сапогом, вновь ястал на постамент и вероломно принял позу мальчика, вытаскивающего занозу.
Фомичев, разодрав женщине Ключаренко башку, приказал:
– Бери разум ее ты!
– А руку мне, так и быть, Беловой дай, хвастистая она, люди мне говорили...
– И глаз тебе, что ли, заменить? – в раздумчивости проговорил Фомичев, намекая еще на взятку в виде морковки.
– А глаз мне синенький дай такой, вон тот, да без крапинок чтоб было, смотри... – ткнула Чанская пальцем в кучу, из которой стрелял чей-то моложавенький взгляд.
Поскрипела-поскрипела членами своими Чанская, пока новые себе вставляла, да и отправилась в очередь.
– Вот сижу теперь в тебе я, – пробурчал в ней разум Ключаренки, – а ведь устал изрядно я в жизни земной, надоело мне все...
– Не беда, – коротко молвила Чанская. – Будем действовать мы... Задумайся: лучше мне сейчас за говядиной рвануть или муки посмотреть, не дают ли где?
– Говядина... – пробурчал скептически разум. – Ишь ты чего захотела в середине дня. Да и где ж тебе взять?
– Ладно, – утихомирилась тогда Чанская, – завтра мы тогда поищем, с утра...
И она уверенно двинулась по улице, движимая мощью разума и опыта некогда жившей Ключаренки.
Между тем убийства советских людей продолжались, словно густая тьма страшного триллера опустилась на Москву.
Мимо Чанской прогрохотал трамвай, в котором ехала Прокофьева вместе с другим пенсионерами.
Никто не знал, что ехала она в трамвае по Земле в последний раз, никто не знал, что готовилось очередное убийство члена нашего общества.
Прокофьева весело помахала рукой Чанской, а та поспешила незамедлительно улыбнуться притягательной улыбкой как коммунистка коммунистке.
Трамвай занесло, и Прокофьеву сдавили справа и слева другие пенсионеры полны авоськи. И оборвалось что-то внутри у нее: словно бы кипяток у нее в животе разлился.
Она стала умирать, для чего вскрикнула:
– Ой, умираю как бы я!
А трамвай, не слыша ее, весело грохотал под зелеными деревьями улицы.
– Что ж вы все воздуху мне не дадите? – крикнула Прокофьева, но обмякла, зажатая.
Хотели ее дряблые губы справа воздуху хватить, да дохнула ей в лицо запахом гнилостной печенки некая женщина Горностаева.
Хотела слева – да алкоголик Костюшко дохнул на нее углеродом, изошедшим из его внутренностей.
Хотела она сверху – да зависла над ней гнилая старая шуба из кошки Мурки и кота Буси.
Так и умерла она, мчась по веселой зеленой улице. Полетела душа ее из окошка да застряла по причине своей крупности.
И Прокофьева закричала дополнительно к первоначальным своим крикам:
– А сзади поддай-ка, в небо, что ли, полечу я!
Костюшко запыхтел, выталкивая ее в окно да только прочно застряла Прокофьева.
– Сколько ж ты мяса и хлеба съела за жизнь свою! – в досаде вскрикнул Костюшко. – Как теперь тебя на орбиту вечности вывести!
Заплакала Прокофьева, говоря слова такие:
– Эх, люди народные! Эх, жизнь человечева!
Тут другие руки сильно подтолкнули душу Прокофьевой и вытолкнули ее из окна. Сила небесная понесла ее по воздуху, скрипя и постанывая:
– Тяжела ты, подруга...
– Какая есть! – накуксилась Прокофьева.
Подлетели к небу, голос небесный спросил Прокофьеву:
– Фамилие твое как будет?
Прокофьева назвалась.
Голос пожевал губами, слюняво почавкал, а потом проскрипел заржавленной селезенкой:
– Нету тебя с списке. Что-то не припомню тебя, где ты там по Земле шастала: не видел тебя, не знаю...
– Да как же не знаешь ты, – впала в гнев Прокофьева. – Меня и Елена Марковна знает, вчера еще вместе за помидорами стояли. Еще идет она по улице, а я говорю ей...
– А пальто у тебя какое? – спросил голос.
– Коричневое такое...
– Спина у тебя большая? Или тощенькая?
– Большая, согбенная. И вся я – словно колотушка, как справедливо было замечено наблюдательным алкоголиком Костюшко...
Небесный голос пошептался с кем-то, потом молвил:
– Нет, не припомню тебя я что-то...
– Да как же не помнишь, хрыч ты слюнявый! Да меня все знают! Пошла, к примеру, вчера в булочную – а нечаянно споткнулась у подъезда да полетела, у нас там канава... Полетела, значит, и думаю: ад кромешный, не смерть ли это моя пришла. Встала, насилу отдышалась, думаю...
– А сумка у тебя какая?
– А сумка у меня с пуговкой, в магазине «Ядран» брала, четыре часа простояла-профукала...
– Так ведь и у Коноплянихи такая же!
– Правильно! Только у ей пуговочка ближе к краю, а у меня подальше как бы...
– А сапог левый подтоптанный и кривоватый?
– Ага, – закричала Прокофьева. – Подтоптанный, да пыльный слегка... Оно и конечно, а как же! Я, бывало, как вжарю по дорогам земным: пыль столбом от меня! Стон кругом! И опять к татарину Галяму на ремонт итить...
– Нет! Неопознанная ты так и останешься, – сказал голос небесный после очередного раздумья. – Не припомню тебя я. У одной Прокофьевой у нас сапог не левый, но правый подтоптан. Другая наша глуховата на тридцать процентов. А у третьей нашей вши недавно завелись. Так что, возвратись пока. Не велено пускать, кого в списках нет...