Чекмарев хмыкнул:
– Ишь ты...
Майский рассудил:
– Ничего, злее я буду в деле... – захрумкал челюстями под заполошное попискивание крысиного глазка.
Встал он, расправил грудь пузатую, отшвырнул пустой стакан, гаркнул, открыв рот:
– Пошли, хлопцы-ёпцы, алкоголика Федор Иваныча будем с поста снимать! Много он дел плохих натворил в руководимом регионе!
Зашумел актив: кто вилку вострую схватил, кто костыль схватил, кто моральный кодекс строителя коммунизма схватил.
А Тархо-Михайловская прихватила серебристый бюст Мичурина в правую руку, а в левую – квитанции потребления электроэнергии для битвы.
– Прекрасное дело затеяли, ребята, мы! – зашумел Майский.
Налил Чекмарев каждому по стакану адреналина, брызнули весельем заскорузлые сердца активистов, и тронулись они в кабинет к Федор Иванычу.
Для этого они, конечно же, вышли сначала из дверей.
– У, солнце как жарит, хоть и к вечеру! – воскликнул Майский, щурясь.
– А окна блестят, словно плавятся, – сказала кнопка Говорушкина.
– А трамваи психологически как визжат, – проговорила Тархо-Михайловская.
– А пыль летит! – воскликнул Чекмарев. – Словно пыль забвения!
Постояли-постояли ветераны на улице, посмотрели-пощурились и вошли в жэк.
В жэке сидел за столом веселый голубоглазый Федор Иваныч. Рядом в ногах ползал Михеев – понятно, лизоблюд еще тот..
Незаметная прежде Катукова, первая, словно рысь, бросилась на Федор Иваныча и стала грызть ногу ему.
Но Федор Иваныч равнодушно отнесся к этому вопросу, он привстал и гаркнул:
– Огурца мне, огурца!
И тут же жэковские люди метнулись за окнами. То были слесаря, плотники и другие люди: кудрявые и как бы сельские, поэтические.
– Огурца бы шефу, огурца! – разнеслось эхо.
– Да где ж взять его! – резонно закричали пьяные люди жэка. – Еще вчера съели все!
– Шкафы откройте для общественного аудита! – отдал приказ Майский.
Отворили двери по приказу его и ахнули: в шкафах пусто, только пыль многолетняя да окурки мятые, и загогулинками.
– Пропил государственные документы, до последнего листочка! – закричали все, оскорбленные в самое сердце.
– Да как же ты таким огромным народонаселением управлял в регионе без единой бумаги? – закричал Майский. – Сказывай!
Он подставил ухо прямо к губам Федора Иваныча:
– Громче говори! Не слышу ответа я!
– Так ведь нету у тебя, Иван Лукич, с этой стороны уха! – шепнули с другой стороны активисты. – Час назад радиоснарядом оторвало, забыл?
– Ах ты распроблядь такая! – ругнулся заслуженно Иван Лукич, подставляя наличное ухо. – Отвечай! Как ты людьми и жизнью в регионе управлял?!
Но молчал Федор Иваныч, лишь качался – весел, голубоглаз.
Тогда заглянули в стол к нему и снова ахнули.
Ни единой бумаги, ни одного графика, ни одной диаграммы роста, пустые ящики – только печать в уголку да рядом дохлый хамсенок.
Скрутили его активисты, стерли в порошок, рассовали по баночкам и, весело перекликаясь, вышли из жэка.
– Солнце-то к вечеру! – сказал Майский, отдуваясь.
– И трамваи визжат на поворотах как оголтелые, – сказали активисты другие. – Пора за Булгаковым в ночь выходить...
Одной из первых кто вышел в ночную очередь за Булгаковым была небезызвестная Тихомирова со своей противотанковой каталкой.
До этого ей снился сон.
Явился перед ней Булгаков. Тихомирова вскричала:
– Ой, Михаило Афанасич, золотистый ты наш!
Она упала, всхлипывая, стала целовать башмаки писателя, бормоча при этом:
– Воланд, любимый наш народный, как там поживает? А Понтя с Филаткой?
– Встаньте сейчас же с колен, о господи! – громовым голосом сказал писатель.
Он бережно взял под руки Тихомирову, поднял и поцеловал теплым поцелуем.
Итак Тихомирова обогнула коробки домов, пересекла пустырь, влезла на глиняный косогор, на котором стояла дощатая кривая какая-то каптерка, без окон, без дверей, с непонятной выцветшей вывеской типа «Вторбытсоцтыцсырье».
– Что ли, первая я здесь? – с изумлением сказала она себе самой.
И только сказала она это, как изо всех щелей – из-под бревен, из-за ящиков, из-за бугров и бетонных плит – стали выползать тучами люди советские.
– Ага, какая ты одна на всем земном шаре умная! Не первая ты здеся, а тысяча первая!
И они, злорадно хихикнув, стали обратно расползаться по щелям: стелить там себе на ночь.
Тут, кстати сказать, из ближних кустов, из густеющих сумерек, из-за автобуса с подольским номером вышел голодный человек с огромным рюкзаком за плечами, подумал-подумал, протянул руку и посадил в рюкзак старуху Воинову, которая прикемарила. Он понес ее в ближние кусты, он понес ее в слабые золотистые сумерки, он понес ее за автобус с подольским номером; он притаился там...
Возможно готовился еще один случай социалистического каннибализма, если учесть, что люди в Подмосковье в те годы были еще голоднее, чем люди в Москве.
Тут выскочил откуда-то дурень Мешков с криком:
– Я – он! Он! Лелин!
Он встал, протянув руку, он по-доброму сощурился, глядя на человека с рюкзаком, и являлся теперь как бы человеком с прищуром.
Человек с рюкзаком посадил и Мешкова в рюкзак и Мешков там притих.
На помойке истошно завопил старик Мосин, но радовался он не новым ништякам.